темы

В первой части истории был показан внутренний конфликт среди экономистов через их негативную реакцию на книгу-разоблачение Биньямина Аппельбаума. В настоящей статье попробуем указать на те моменты в работе экономистов, которые автор забыл раскритиковать.

Опасные игры, в которые играют экономисты. Часть II
фото: pixabay

Пару недель назад мы начали излагать мнение Маршалла Стейнбаума, интересное и позновательное, почему американские экономисты в штыка встретили книгу ведущего экономического автора газеты The New York Times (NYT) Биньямина Аппельбаума «Звёздный час экономистов: Лжепророки, Свободные рынки и Раскол общества». Сегодня покажем, какие пробелы видит старший экономист Института Рузвельта в нарративе репортёра NYT, как ещё можно «пнуть» экономическое сообщество.


Влиятельные институционалисты


Однако в нарративе Аппельбаума, то есть в его повествовании о множестве взаимосвязанных событий во второй половине XX века, есть пробелы. Во-первых, он представляет экономистов как единое профессиональное сообщество, которое полностью сформировало свои взгляды на [более или менее монолитной] вере в рынки и неприятии государственной политики вмешательства в экономику.


Аппельбаум не оперирует именно такой терминологией, но он во многом прав, когда утверждает, что путеводной звездой послевоенной экономической мысли была критика «Нового курса Рузвельта». Но Биньямин упускает из виду, что практическая политика выхода США из Великой депрессии в 1930-е годы была выработана также под сильным влиянием экономистов.


Так называемые «институционалисты» сформировали своё понимание социально-экономического развития в конце XIX века и начинали доминировать в академическом сообществе в период между мировыми войнами. Их мнение также быстро распространилось за пределы научных дискуссий и закрепилось в бизнесе и госуправлении. Их подход избегал универсальной эпистемологии (здесь — внутреннего убеждения о достоверности экономических моделей) рационального поведения человека, функционирования свободных рынков и достижения оптимумов в условиях ограничений, что характерно для современной западной методологии экономической науки.


В отличие от модель-ориентированных экономистов институционалисты руководствовались эмпирическим и историческим опытом. Они находили в нём рецепты для реализации экономической политики. Эти рецепты в основном базировались на методе проб и ошибок (ред. — такая трактовка нам кажется ненужным упрощением: институционалисты искали для решения возникших экономических проблем несистемные аналогии из прошлого и смежных социальных дисциплин; сейчас тенденция обратная — стараются экономическим методом препарировать другие дисциплины без оглядки на старые ошибки; далее автор поправится).


Упущение Аппельбаумом институционального наследия вызывает сожаление, поскольку именно под их интеллектуальным влиянием закрепилось мнение, что экономисты имеют уникальную квалификацию для осуществления государственной политики. Например, институционалист Эдвин Уитт (1887-1960), профессор Висконсинского университета, был при Рузвельте исполнительным директором комитета по разработке закона о социальном обеспечении.


Профессора-институционалисты Уолтон Гамильтон (1881-1958) и Гардинер Минс (1896-1988) были советниками Рузвельта и занимали ряд должностей во время «Нового курса». Они специализировались на корпоративном управлении, которое в конечном итоге переросла в антимонопольное законодательство. Профессор Селиг Перлман (1888-1959) оказал большое влияние на принятие Национального закона о трудовых отношениях.


Действительно, история институционализма иллюстрирует, как одна социальная дисциплина добилась исключительного влияния экономической профессии на политическую власть. Даже примеры преследования сторонников «Нового курса» в послевоенную эпоху показывают настоящий страх перед их влиятельностью.


Возьмем, например, Дэвида Сапосса (1886-1968) — первого и единственного главного экономиста Национального совета по трудовым отношениям (НСТО; Совет). Заразившись маккартизмом, Конгресс преследовал Сапосса, называя его коммунистом, со «странно преувеличенной заботой об общественном благе».


Законодатели настолько перепугались, что запретили НСТО впредь нанимать кого-либо вообще на должность главного экономиста, так как «его влияние на политику Совета может быть чрезмерно радикальным». Другими словами, с тех пор работа НСТО является неполноценной, так как экономическая экспертиза должна служить резервом для разрешения межведомственных противоречий.


Воспринимаемый как слишком политизированный, методологически непоследовательный и лженаучный институционализм был почти начисто изгнан из приличной истории экономической мысли, преподаваемой в университетах. Поэтому его наследие часто интерпретируется в корне не верно. В тех же областях, где послевоенные экономисты всё-таки, скрипя зубами, признавали существование институционализма, они говорили о его скорой смерти по причине устаревшего метода.


Рональд Коуз (1910-2013), основатель самозваной «Новой институциональной экономики», осудил положения «старого» институционализма. Даже современные либералы от экономики вроде Пола Кругмана, Нобелевского лауреата 2008 г., считают институционализм анахронизмом и ненаучным течение, поскольку именно модельно-ориентированные экономисты (такие как Джон Мейнард Кейнс) в итоге оказались наиболее полезными для экономической политики времён Великой депрессии.


Действительно, пренебрежение институционализма теоретическим аппаратом позволило альянсу враждебно настроенных ученых выкинуть его на обочину истории. Фридман, Коуз и Джордж Стиглер (1911-1991) считали его не имеющим отношения к экономике. Они сделали из своих предшественников то ли маргиналов, то ли людей, которые занимались представлениями об экономике до появления настоящей науки.




История повторяется


В целом современная история экономической мысли отрицает, за исключением работ нескольких ярких светил вроде Адама Смита, Дэвида Рикардо и Альфреда Маршалла, влияние экономических школ, берущих начало в XVIII и XIX вв. Экономисты сегодня в основном сошлись во мнении, что настоящий вклад в науку не мог быть сделан ранее послевоенной эпохи из-за колоссальных недочётов в прежнем метододическом аппарате.


Попытка защитить завоёванные позиции и влиятельность за счёт разоблачения ошибок предыдущего поколения происходит и на наших глазах. Экономисты изменили аргументацию, почему их уникальное влияние на политику должно продолжаться. Теперь они уверяют, что обладают более глубоким пониманием того, как выявлять эмпирические причинно-следственные связи. По их мнению, это дало им надёжный инструментарий, чтобы выносить суждения о работе учёных из других социальных дисциплин. Они готовы применять новую методологию практически к любому контексту и политическому вопросу.


Мысль о необходимости выявления эмпирических причинно-следственных связей появляется и в книге Аппельбаума. Опираясь на последние исследования, он хочет показать, почему рецепты прошлого поколения оказалось неправильным. Следуя по этому пути, мы рискуем повторить рассуждения о переходе от «ошибочной теории» к настоящей «практической политике». Это, в свою очередь, закрепляет императив непременного и постоянного доступа экономистов к политике и власти.


Другими словами, получается, что современники всегда могут получить от общества кредит доверия на практическое исправление прошлых ошибок. Затем следующее поколение получит свой кредит и так далее по кругу. Это не что иное, как неуместный Панглоссианизм (беспочвенный оптимизм).




Дискриминация


Еще одна упущенная возможность для Аппельбаума — относительное малое внимание, которое он уделяет дискриминации и сопутствующим социальным волнениям. Например, с самого начала движения за гражданские права негативная реакция на освобождение чернокожих стала подводной темой экономической науки.


Аппельбаум представляет поворот Федеральной резервной системы к монетаризму в конце 1970-х годов как средство искоренения инфляции за счет роста безработицы. Однако он вовсе не упоминает другой важный стимул. Показное смягчение денежно-кредитной политики (дешёвые кредиты), включая отход от золотого стандарта в 1973 году и последующий конец Бреттон-Вудской системы международного валютного обмена, было вызвано острой необходимостью американских политиков предотвратить городские беспорядки.


По мере того как экономисты всё шире принимали новый монетарный порядок, беспристрастное технократичное управление денежной политикой всё больше превращалось в инструмент публичной поддержки узких интересов социальных групп и движений. Это касалось в том числе различных движений чернокожих американцев, которые претендовали на статус особого «избирательного округа», которому должна служить государственная политика.


Кроме того, Аппельбаум вообще не упоминает о десегрегации — «реформе» социального обеспечения и политики в области образования. Поэтому его читатели не получают никакого представления о значительном влиянии экономистов на процесс. Например, теория дискриминации Гэри Беккера 1957 года гласит, что любого рода дискриминация будет «наказываться» свободным рынком и, следовательно, она уменьшится естественным образом без необходимости государственного вмешательства.


По его мнению, если рабочие места остаются сегрегированными, то это либо временно, либо отображает некую «скрытую разницу в производительности», которую видят руководители и коллеги, но не осознают суды и политики. Таким образом, судебные постановления о десегрегации или недискриминации, в лучшем случае, бессмысленны, а в худшем — контрпродуктивны, поскольку они препятствуют естественной тенденции рынка к расовому эгалитаризму (равенству). Более того, суды могут быть использованы оппортунистически для придания оправданному увольнению или отказу в приёме на работу якобы дискриминационного статуса.




Человеческий капитал


Беккер был также первопроходцем в области теории человеческого капитала. Он предположил, что люди «инвестируют» в свой человеческий капитал аналогично тому, как фирмы инвестируют в их основной капитал. Поэтому он оправдывал разную отдачу (доходность) от инвестиций в человеческий капитал разной производительностью такого капитала при различных условиях (от образования до способностей и сферы применения сил).


В результате теория человеческого капитала предоставила обширное объяснение и, будем честны, оправдание социального неравенства. Универсальное объяснение сделало её на редкость долговечной и приспосабливаемой к изменениям социально-экономических условий. Именно универсализм и широкое признание объяснения дало твёрдую почву для публичного неприятия экономистами утверждения Аппельбаума, что экономисты дисконтировали или игнорировали экономическое неравенство.


«Навыки совершенствуются на протяжении всего жизненного цикла [человека], по мере выбора, сколько инвестировать в своё развитие (общество, сверстники и семья также инвестируют в вас). Заработная плата растёт с мастерством. Раннее недоинвестирование в развитие детей является основной причиной нищеты… Политическое решение проблемы сокращения масштабов нищеты заключается в инвестировании в формирование навыков в раннем возрасте, укреплении семьи и поощрении географической мобильности бедных слоев населения». — именно так современный американский экономист Мэтью Кан (род. 1968) пишет о человеческом капитале и преодолении нищеты.


Формулировка Кана показывает, насколько мощным остаётся индивидуалистический подход, обвиняющий жертву нищеты в его неудачах. Он по очереди хоронит миллион других объективных причин социального неблагополучия от расовой или гендерной дискриминации до недальновидной социально-экономической политики. Более того, такой подход обеспечивает экономистов «лингва франка» (универсальным языком), который позволяет им одновременно называть себя сторонниками эгалитаризма и фарисействовать, поддерживая анахроничные теории.


Теория человеческого капитала, например, сместила политику высшего образования с акцента на формирования общественного блага (т.е. на создание общества образованных граждан) на создание «индивидуального инвестиционного портфеля». Вместо финансирования ВУЗов теоретики человеческого капитала всегда выступали за финансирование отдельных студентов, которые затем «инвестировали» бы деньги в приобретение человеческого капитала и тратили свою трудовую жизнь, выплачивая этот долг с более высоких заработков. Здесь без сомнения прослеживается связь со студенческими волнениями 1960-х. Подобные стипендии снижают риск их повторения, маскируя финансовую гарантию «правильного» социального поведения студента под нейтральный образовательный кредит.




Подведём итоги


Аппельбаум (справедливо) не стесняется показывать, как экономисты извлекли личную пользу от обслуживания власти. Его повествование полно примеров, как Алан Гринспен (экс-глава ФРС), Лоуренс Саммерс и другие постоянно вертелись в коридорах власти с огромной выгодой для себя.


Он также пишет как лучшие учёные вроде Милтонона Фридмана, основоположника монетарной теории, получали закулисную финансовую поддержку и жирные консалтинговые и экспертные контракты от тех лиц и учреждений, которые хотели принятия их исследований государственными учреждениями, политиками и судами.


Хотя эти каналы влияния очевидны, они поднимают ряд вопросов, который Аппельбаум не рассматривает. Например, насколько было обратно влияние Фридмана на метод проведения исследований или формулирование выводов, под которыми он расписывался. То есть насколько они были приближены к научной правде.


Также речь идёт о влиянии идей и идеологий на практическую политику, которая должна быть в демократическом государстве результатом общественного обсуждения. Если вернуться к примеру с отменой военного призыва Никсоном (ред. — см. Опасные игры, в которые играют экономисты. Часть I), то президент США хотел отмены. Расчеты экономиста Ойи стали риторическим ответом на его политическую волю. Никсон просто воспользовался политически удобным инструментом для реализации своей цели.


И если всё это, что экономисты делают, прислуживает политикам, обосновывает заранее сделанные политические решения, то насколько они виноваты в том, что помогают «грязным политикам» гнуть свою линию. Значительная часть критики в адрес Аппельбаума и похожих авторов направлена на то, чтобы показать неизбежность политических решений даже при бездействии экономистов.


Но идеи никогда на возникают из ниоткуда. Поэтому совсем неправильно говорить, что экономическая идеология не оказывала влияния на политические результаты сама по себе (подробнее см., например, статью про «Вашингтонский консенсус»). Книги Кима Филлипса-Фейна «Невидимые руки» (2009) и Ангуса Бургина «Великое убеждение» (2015), среди прочего, вполне ясно демонстрируют, как была построена политико-идеологическая машина, демонтировавшая «Новый курс». Они пишут, насколько были важны мысли экономистов вроде Фридмана, Стиглера или Бьюкенена-младшего (1919-2013) при демонтаже старой системы.


Тот факт, что среди экономистов было и есть значительное число замечательных профессионалов, честно выполняющих долг, не отменяет той огромной исторической значимости интеллигенции, выполнившей организационную и эпистемологическую работу как по разрушению либерального порядка середины ХХ века, так и по его замене неолиберализмом. По этой причине проект Аппельбаума выдерживает фундаментальные проверки непротиворечивости и может быть интересен не только для широкой аудитории, но и для ученых, стремящихся объяснить, как мы вместе оказались в современной клоаке.