Фото: Wikimedia Commons
Фото: Wikimedia Commons
Ян Давидс де Хем. «Натюрморт с книгами», 1628

Сейчас разыгрывается политическая кампания против Гасана Гусейнова и его совершенно невинных высказываний о «клоачном» состоянии публичной сферы русского языка. «Невинных», потому что они нисколько не покушаются на сам язык и его структуру, а лишь призывают к более грамотной и выразительной реализации его потенциала. В таком жанре выступал и В. Ленин — вспомним его заметку «Об очистке русского языка». «Русский язык мы портим…» Ничего революционного, скорее, охранительное: беречь великое наследие и т.п.

В те же самые годы, 1918–20, но ровно с противоположных позиций Иван Бунин негодует в «Окаянных днях»: «Образовался совсем новый, особый язык, сплошь состоящий из высокопарнейших восклицаний вперемешку с самой площадной бранью по адресу грязных остатков издыхающей тирании…. Язык ломается, болеет и в  народе».

С критикой русского языка и его текущего состояния выступали практически все, кто его по-настоящему знал и любил. На нашей памяти Солженицын много писал горького и самокритичного именно о состоянии русского языка советского и постсоветского времени.

Поднявшийся гвалт, помимо отвратительного политического и националистического подтекста, обнаруживает еще и полное непонимание того, что такое филологическая критика языка и для чего она нужна. Подчеркиваю: даже самого языка, а не только отдельных его речевых проявлений. Язык всегда находится в процессе сложения, в нем множество неувязок, пробелов, структурных трений, неточностей, бессмыслиц и т.д. К сожалению, у нас практически нет такой критической дисциплины, объектом которой был бы сам язык. Есть критика отдельных текстов, произведений, литературных направлений, стилей, слов, выражений, способов написания и произношения. Кому-то нравятся слова «озвучить» и «креатив», а кто-то их отвергает. Кто-то находит выразительным молодежный сленг, а кого-то он пугает и возмущает. Но именно способность языка критиковать себя В ЦЕЛОМ позволяет ему выйти на новый уровень развития.

В XVIII – начале XIX века языковая критика была важнейшим жанром общественной дискуссии, в ней участвовали Тредиаковский, Ломоносов, Сумароков, Шишков, Карамзин, Жуковский, Пушкин. В ней сталкивались архаисты и новаторы, шишковисты и карамзинисты. Рассматривались достоинства и недостатки русского языка в сравнении с западноевропейскими. И именно тогда русский язык развивался наиболее динамично, быстро обогащался лексически, морфологически, синтаксически. Величие русской литературы XIX века покоится на этом наследии самокритики и самосознания русского языка предыдущей эпохи.

Весьма суровая критика русского языка (наряду с широко цитируемыми комплиментами) содержится у В. Набокова: «столь свойственные английскому тонкие недоговоренности, поэзия мысли, мгновенная перекличка между отвлеченнейшими понятиями, роение односложных эпитетов — все это, а также все относящееся к технике, модам, спорту, естественным наукам и противоестественным страстям — становится по-русски топорным, многословным и часто отвратительным в смысле стиля и ритма». (Постскриптум к русскому переводу «Лолиты»).

Русский язык силен там, где нужно выразить стихийность и эмоциональность (как нежную, так и грубую). Отсюда три самые характерные черты: 1. Безличные конструкции, типа «его ударило», «мне думается». 2. Обилие уменьшительных суффиксов, даже двойных и тройных: подруга — подружка — подружечка — подруженька… 3. Мат.

Но эти три  черты традиционные и инерционные.

А если перенестись в наш век, то видно, как русский язык лихорадочно пытается наверстать все то, в чем он, по Набокову, отстал от английского: техника, моды, спорт… Как? Самым прямым и, увы, механическим способом: не создавая свое, а заимствуя из того же английского. За постсоветские десятилетия русский язык больше всего преуспел именно в погоне за языком-лидером, который стремительно ворвался во все предметные сферы: быт, одежда, нравы, культура, образование, экономика, все научные дисциплины. Заимствуется не только лексика, но и грамматика, множество суффиксов, напр. «er» для обозначения деятеля: мейкер, байкер, киллер… Или «able»: читабельный, смотрибельный… Инговые формы, «ing», герундий: шопинг, мониторинг, рекрутинг… Аналитические конструкции: хит-парад, шоп-тур, реалити-шоу, фейс-контроль. Заимствуются даже междометия: вау, бла-бла… А в обратную сторону, из русского, не заимствуется ничего. Последняя искорка — «спутник» (1957), да и та погасла. («Гласность» и «перестройка» были историзмами: возникнув в России, они только к ней и относятся). Язык живет на сплошном импорте и ничего не экспортирует.

Вот о чем моя основная тревога. Не о клоачности. Разве мало было клоачности в том языке, на котором говорили персонажи Зощенко и их прототипы? В любом языке, во все периоды есть своя клоака и свои кроны, вершины. Но чтобы язык, вошедший в четвертый век светской культуры (первым будем считать 18-ый, петровский), до такой степени не хотел создавать своего, а только захватывал чужое! Я не против заимствований, если они пробуждают в языке ответную энергию самобытного творчества.  Россия и раньше, при Петре, переживала эпоху безудержных заимствований. Но потом это «чужебесие» нашло достойный ответ во второй половине 18 века, когда в русский язык приходят новые слова, изобретенные Ломоносовым (вещество, равновесие), Карамзиным (трогательный, промышленность), и появляются суффиксы абстрактного мышления, которых раньше не было, типа “ость”, «еств» – «вольнодумство», «влюбленность», “человечность”, “человечество”.

Сейчас мы опять переживаем бурную эпоху заимствований, и вопрос в том, найдет ли язык в себе новую энергию для того, чтобы перейти к следующей фазе, то есть к творчеству на своей собственной корневой основе. Если нет – он обречен. Это не значит, что иностранные слова нужно вытеснять и заменять своими, русскими. Чем больше заимствований, тем лучше, но в ответ язык, если он живой, должен рождать новое на своей корневой основе. И при этом одаривать мир какими-то новыми понятиями и их словесными воплощениями, вносить свою языковую лепту в общечеловеческую цивилизацию. Где этот вклад, в чем он состоит?

Иначе говоря, я не боюсь столь яростно осуждаемой грязи, мусора — из них часто произрастают словесные перлы. Я боюсь смерти языка. Не исчезновения — он может еще долго существовать, постепенно теряя свойства живого.

Из недавних примеров именно критики ЯЗЫКА приведу статью Бориса Мельца (Алексея Буэнси) «У русского языка нет будущего». Она совсем не академическая, а наивная, искренняя, агрессивно-полемическая, с ней можно поспорить, даже посмеяться над чем-то; но она дает представление о том, какой может быть критика языка, а не просто речевой деятельности на этом языке.

Борис Мельц. У русского языка нет будущего Алексей Буэнси

«Сейчас много говорят о будущем русского языка, предлагают разные реформы, от орфографической до грамматической, вводят всякие улучшения, придумывают новые слова и т.д. Увы, никто еще не посмел сказать, что король голый. Как его ни наряжай…

 Русский язык — попросту незадавшийся язык. Со своими дремучими корнями он неспособен освоить современную технику, выражаться кратко и точно. Забавно следить за его потугами, как он наворачивает на себя один суффикс, другой, лезет вон из кожи — а сказать, того что нужно, не может. Там, где английскому достаточно сказать «user», русский беспомощно барахтается. Лучшее, что он может изречь — «пользователь» (12 букв!), но такого и слова-то нет, и звучит оно как будто речь идет о быке-осеменителе. Потому так мало в России людей практичных, способных к делу. Users в России не водятся. Да и слово «использовать» (12 букв!) — такое длинное и тяжелое, что пока его выговоришь, уже не останется времени на использование чего-либо.

А слово «здравствуйте» (12 букв!), которое по идее должно быть легким, коротким, с него начинается всякая речь… Ни один из иностранцев не может это вымолвить, да и мы сами скрипим зубами, пока произносим, и выбрасываем труднопроизносимые «д, в, вуй»: остается «зрасте» (с бессмысленнo усеченным корнем). Попробуйте выразить по-русски такие элементарные понятия, как «site», «server», «office». Язык онемеет, потому что у него просто нет в запасе таких слов. Вот и приходится заимствовать «сайт», «сервер», «офис». Практически все слова в научном, интеллектуальном, политическом, экономическом, деловом, культурном языке — заимствованные. Посмотрите на газетный текст — там русскими остаются только слова бытового обихода, физических действий, эмоций, а почти все, относящееся к культуре, технике, интеллекту, взято из других языков.

 В романо-германских языках тоже много латинских корней, но они для них родные, а для нас чужие. И торчат эти непроглоченные слова, как кости в горле. «Коммунизм», «социализм», «партия», «капитализм», «менеджмент», «ваучер», «приватизация»… Слова эти неродные, и мы ими пользуемся, как заклинаниями, не вникая в смысл. Оттого возникают у нас дурацкие идеологии — системы слов, которыми мы не знаем, как пользоваться. Они нас куда-то ведут, что-то приказывают, и мы, как дураки, строим неведомый коммунизм или капитализм, не понимая, что и зачем.

 В английском огромное количество слов, и у каждого слова — огромное количество значений. По всем этим параметрам русский на порядок уступает английскому. Там, где в русском имеется одно слово, в английском — несколько, и поэтому процесс мышления гораздо более точный. Вот хотя бы взять слово «точный»: оно у нас одно. А в английском «exact», «precise», «rigorous», «accurate», «punctual». И у каждого — свой оттенок точности. Мы кое-каких слов поднахватали — «аккуратный», «пунктуальный», но на них в английском есть свои слова, более точно выражающие, например, понятие аккуратности: thorough, tidy, neat. Если производить взаимный зачет слов между русским и английским, то русский запнется на втором слове. Эта как два решета с разным размером ячеек. В русском — широкие, и через них тонкие вещи проваливаются, не находят выражения в языке. А английский — мелкое сито, оно все на себе держит, тончайшие оттенки. Вот еще слово «оттенок»: по-английски это и shade, и tint, и hue, и touch.

 Русский язык был хорош для средневекового, феодального общества, когда разговор шел о каких-то конкретных вещах: о растениях, животных, домашней утвари, семейной жизни, простых ремеслах. Но для выражения идей русский плохо приспособлен, тяжело ворочает отвлеченными понятиями. По науке или искусству мне гораздо легче понимать английские тексты, чем русские. Хотя и приходится смотреть в словарь, но ясно, что хочет сказать автор. А по-русски все слова, вроде, знаешь, но соединяются они с трудом, и в результате смысл по дороге теряешь. Чтобы соединить два слова в русском, какие нужны усилия! Тут и согласование по роду, числу и падежу, и глагольное управление. Весь труд уходит на синтаксис и морфологию, а на семантику уже не остается времени. Русский рад, когда ему удается как-то слова вместе составить по правилам, а что они значат — это уже дело второе.

 Отсюда страшное словоблудие, извержение звуков без смыслу и толку. На английском были бы невозможны такие «ораторы», как Брежнев или Горбачев, которые ухитрялись говорить часами, ничего не сказав. А народ их слушал, потому что вроде речь идет по правилам, слова склоняются, спрягаются, согласуются — уже хорошо. Это, собственно, были не речи, а такие своеобразные песни, где повторялись одни и те же припевы, с маленькими различиями. По-английски нельзя так тянуть, переливать из пустого в порожнее. Каждое слово имеет свой собственный вес, и если нет мыслей, то и говорить нечего. А русский сотрясает воздух перекличками окончаний. 90% того, что пишется по-русски, просто нельзя перевести на английский, это повисает в воздухе, как бессмыслица или повтор.  Английский язык весь направлен на смысл, у него нет лишний жировых отложений, он работает каждым мускулом, каждой буквой. А русский рас-тяг-ива-ет-ся безразмерно, как резина. Все эти суффиксы и падежные окончания по десять раз выражают одно и то же, а для понимания смысла они вовсе не нужны. Зачем эти «а», «я», «ая» на конце четырех слов подряд? — «широкА странА моЯ роднАЯ». Может быть, это и хорошо, чтобы протяжно петь, но для скупого, точного выражения смысла такой тянущийся способ звучания имеет мало проку.

 Я допускаю, что у русского языка есть своя красота, которая выражается в поэзии и в песнях, там, где звучание опережает, а порой и заменяет смысл. Русскому языку выпала удача иметь таких поэтов, как Пушкин, Блок, Пастернак — наверно, и им повезло, что они родились в русском языке (хотя не думаю, что Шекспиру или Байрону меньше повезло оттого, что они родились в английском). Но для ученого, технолога, бизнесмена, организатора, интеллектуала родиться в русском языке — значит повесить на свою мысль тяжелые вериги. То, что просто выразить на английском, выражается по-русски с огромным трудом, коряво и часто невразумительно. Это язык песни, а не мысли. В нем есть какое-то отталкивание от (и даже враждебность к) мира понятий, идей, технических приборов, орудий, знаков.

 Вот и в предыдущем предложении я допустил неловкий «англицизм», потому что по-русски нельзя к одному и тому же слову подвести два разных предлога, требующие разных падежей, — а в английском нет падежей и, значит, нет проблемы управления ими. Простейшее логическое действие: отнести к одному предмету два разных понятия (отталкивание от/враждебность к) — по-русски не поддается выражению.

Недаром вся компьютерная техника — техника вычисления, информации — говорит по-английски. Да и в философии вряд ли можно достичь каких-то профессиональных результатов, пользуясь языком, неспособным к логическому расчленению понятий.  Русская философия — это прекрасные мечтания и горькие раздумья, охи да вздохи — и ничего предметного, точного, ясного. На Западе русской философией считается творчество Достоевского, а те, кого мы считаем философами, типа Соловьева, Розанова, Шестова, здесь вообще неизвестны их просто нет в мире профессиональной философии.

 Конечно, в России были великие ученые: Лобачевский, Менделеев, Павлов, Вернадский, Колмогоров… Большой ум сумеет выразить себя на любом языке. Но все-таки результат гораздо скромнее, если приходится плыть против течения, если ум изощряется, чтобы преодолеть сопротивление языка, совладать с его логической неточностью и синтаксической громоздкостью. Нобелевские премии в 20 в. выдаются преимущественно не только американским ученым, но и английскому языку — за его заслуги перед разумом и наукой.

 Пока в культуре господствовали религия, идеология, литература (песни, лозунги, проповеди, анекдоты), русский язык справлялся со своей задачей быть языком великой культуры. Русский язык хорошо умеет возвеличить, подольстить, задеть, обругать, обидеть. У него большое сердце, хотя вряд ли доброе. Но в мире техники, информации, искусственного разума у него нет шансов на выживание. У русского языка — прекрасное прошлое, грустное настоящее… Возможно, как мертвый язык, через два или три века он будет вызывать интерес филологов и историков, — как язык Достоевского и Толстого, Ленина и Сталина, русской литературы 19 века и русской революции 20 века.

 Я не хочу выразить высокомерного презрения к русскому языку: я сам в нем нахожусь. У меня нет лучшего способа выражения своих мыслей. Но даже и частичное усвоение английского привело меня к мысли об ограниченности русского языка, его неприспособленности к задачам технического и научного прогресса. Мне кажется, в большой перспективе этот язык вообще не имеет будущего. Уже сейчас, за десять лет свободного развития (без железного занавеса), он наводнился тысячами, если не десятками тысяч английских слов. По своему количеству и удельному весу они уже едва ли не превышают исконно русские слова. Общение компьютерщиков, бизнесменов, ученых-естественников происходит практически на английском, хотя к английским корням и добавляются морфологические признаки русских слов. Можно предвидеть, что за два-три поколения совершится необратимая эволюция, которая приведет к поглощению русского английским. Русский, может быть, сохранится как язык поэзии, бабушкиных сказок и песен, но использовать его в коммуникативных системах 22 или 23 века будет просто нерационально, и постепенно он начнет забываться. Английский станет в России тем, чем он стал в Индии, — причем безо всякой политической колонизации. Техническая, культурная, языковая колонизация действует более эффективно.

 Я сознаю странность и даже щекотливость своего положения. Жалуюсь на русский язык — и кому? Тому же русскому языку и его носителям. Жалуюсь на своего начальника тому же начальнику — а кому еще жаловаться? Мне кажется, в такой трагикомической ситуации находятся сегодня многие: они не могут перешагнуть границ своего родного языка, но и не могут не чувствовать, как им тесно внутри этих границ». https://www.proza.ru/2008/09/09/56